Ида

Фильм
Ида

Кажется, самое красивое кино 2013 года. Даже с учетом фильмов Соррентино, Миядзаки, Коэнов и Джармуша. Кто бы мог подумать, что поляки еще что-то могут! Не скажу, что Павел Павликовски вот прямо наследник Полански и Вайды, и вообще классического польского кино полувековой давности (хотя в числе его любимых картин: «Тупик» первого и «Пепел и алмаз» второго). Сравнения напрашиваются скорее с великим чешским кино 60-х. Еще удивительно, что решил посмотреть я «Иду» из-за имени режиссера, а имя Павликовски я запомнил только лишь по одному просмотренного его фильму – «Мое лето любви» — пожалуй, лучшей ленте на тему лесбийской любви, выигрывающей у Кешиша не только своей чистотой и непорочностью (проблема гей-кино в том, что если оно про геев – так со стороны кажется, герои думают только о плоти и сексе – прекрасный аргумент, которым пользуются и гомофобы), но и двойным дном: когда фильм оказывается уже не столько о лесбийской любви и любви вообще, сколько о том самом прекрасном летнем дне, разделившем невинность детства и опыт взрослого человека. Так или иначе, если вам понравилось «Лето» — даже не думайте, что «Ида» на него похожа! Как будто вообще два разных режиссера снимали! Если лента «Лето» тоже вся из себя красивая, но больше импрессионистская, ностальгическая, как лирическая поэтическая зарисовка в стиле позднего Бунина – то «Ида» полная ей противоположность. Это, во-первых, черно-белое кино – и столько оттенков серого я уже и не упомню, кто в последние годы из снимавших в ч/б использовал. Во-вторых, оно камерное настолько, насколько вообще фильм может быть камерным. Там даже не две героини (хотя изначально кажется, что две: послушница Ида и ее порочная тетя, работавшая судьей польского социалистического суда), а одна – сама Ида. В-третьих, оно разом напоминает не только старое чешское кино, но и, например, фильмы Каурисмяки – скорее по ритму своему и отдельным картинам польской провинции 60-х годов – как и фильмы Бергмана 50-х, и дзен-кино Брессона. В-четвертых, по деликатности и сдержанности стиль «Иды» был бы близок «За холмами» Мунджиу (где тоже в кадре монахини), если бы Мунджиу снимал вот также ослепительно красиво.

Тут надо признаться, я не большой поклонник фильмов про «преследующие героев воспоминания на тему Холокоста». Обычно подобные ленты слишком «актуальные», и на «злобу дня», чтобы являть собой пример собственно киноискусства. Но «Ида» удивила. Фильму помогли не только гениальная операторская работа, и не только режиссерская сдержанность (автор даже какие-то надрывные моменты, или сцены боли снимает не так, как могли бы снять другие, разорвав рубаху на груди и выдирая волоса – заставляя героев размазывать тушь по лицу и истерить), но и сама девушка, снявшаяся в роли Иды. Девушку, как оно и следовало ожидать, режиссер искал долго, отчаявшись найти свою героиню, попросил друзей и знакомых фотографировать лица в кафе и на улицах, и в какой-то кофейне его друг сфотографировал девушку и пригласил ту на пробы. Собственно, поэтому тут нет этой «игры», театральности поз, чувственной мимики лица, нет игры голосом. Ида – непроницаема. Она в первую очередь непроницаема для нас, зрителей. Каждый второй рецензент признается, что Ида – табула раса. В лучшем случае ее назовут святой. Ида – послушница, выросшая в стенах монастыря в советские годы Польши. Причем, о том, что Польша перед нами советская, мы узнаем далеко не сразу, и на этом Павликовский вообще не делает акцента. Умница какой, он и не делает того, чего я боялся: не превращает кино не только в антисоветскую агитку, но и в антиклерикальный памфлет. Трижды умница – он не выступает в роли обвинителя, пригвождая к позорному столбу собственную нацию, которая, как известно, тоже пострадавшая от нацизма, внесла свои пять черных копеек в дело истребления евреев. Он даже не повышает тона, чтобы заклеймить сам антисемитизм, хотя мог бы и имел на то полное право.

Вот все, что я перечислил, собрано им и вложено в не очень приятную героиню – тетю Иды, судившую и «врагов народа» в свое время, трахающуюся ныне с первым попавшимся мужиком, и спивающуюся. Эта тетя язвит и негодует на польскую семью, вначале приютившую еврейскую семью (сестру тети и мать Иды, отца Иды и ее племянника), а затем зарубившую, чтобы присвоить их собственность. Она просит правды и справедливости, разумеется, не верует ни в какого Бога (и даже издевается над племянницей, говоря, что встретившись непосредственно с причиной смерти ее родителей, та может и перестать верить – это на тему того, как можно вообще верить в существование справедливого Бога, глядя на фото из концлагерей), и вообще представляет собой непримиренную ни с миром, ни с современниками-поляками, пошедшими в свое время на преступления, а ныне спрятавшимися под идеологическим знаменем (при советской Польше о преступлениях поляков против евреев, понятное дело, говорить было не принято), ни с небесами. Ни, конечно, с католической церковью. «Ты, значит, стала монашкой-жидовкой?» — бросает она своей племяннице, которую отпускает в мир мать-настоятельница ненадолго, чтобы потом уже она приняла окончательный обет. Так Ида узнает, что а) она еврейка, б) ее родители погибли во время Холокоста, в) погибли, вероятнее всего, от рук католиков-поляков. Собственно, когда кино вбирает в себя все эти мотивы, от него за версту может разить пресловутой актуальностью и «социальным заказом». Но Павликовски молодец, во-первых, потому, что снял кино в Польше, подобных фильмов о себе не любящей, во-вторых, снял так, что его нельзя обвинить в «фестивальщине». Тем более, что тема уже изрыта вдоль и поперек, сказать новое все равно не получится.

Но вот представьте себе – получилось! Сначала кино повергает тебя ниц той самой черно-белой, камерной красотой картинки – кстати говоря 1,37:1 – при этом, оператор с режиссером, кажется, нарочно режут людей кадром, так что над персонажами нависает угрожающе и небо, и облезлая польская провинция 1960-х годов (дата условно, ее можно вычислить только предположив возраст Иды), и угрюмые дома. Две трети кадра на пространство, треть – на людей. Фантастически использованы возможности черно-белого цвета, при этом использованы очень аскетично. Вот так выглядит чистое кино, если на него наложить вериги: никаких барочных изысков, только лица, польский городской и сельский пейзажи, и холодные, бедные интерьеры. И как же прекрасны эти лица, и пейзажи, если смотреть на них вот так, как смотрит Павликовски с оператором. Аскетичная красота – когда каждый кадр «можно вешать на стену», и нет ни одной сцены, где бы не чувствовалась работа настоящего художника – красота какой-то средневековой, мистической природы. И форма для кино взята именно такая именно поэтому. Ему и дали в Торонто приз ФИПРЕССИ что-то там за религиозное, экуменическое, ну, вы поняли. При этом учтите, что монастырь будет чуть-чуть вначале, и чуть-чуть в конце. Из религиозных мотивов еще и церковный витраж, который сама собрала мать Иды, еврейка, чтобы украсить окна хлева с коровами – тетя и высмеивает ее поступок: «ты такая же как она, рядом и говно, и витражи».

Но окончательно выбивают почву из-под ног даже не картины польской провинции, которую вы нигде больше не увидите – и которая похожа на нашу, российскую, провинцию – и которая снята при этом так, как если бы перед вами были пейзажи Тосканы, честное слово. Нет, окончательно выбивает почву поведение Иды. Вот она перед разрытой безымянной могилой своих родителей, черепок чей-то в ее руках. Вот неприятного вида поляк, сам шокированный разрытой могилой (он ее и разрыл, только чтобы клятые евреи отвязались от его семьи, и не стали требовать свою законную собственность) ей признается в том, что убил ее родителей. Вот она слушает джазовую пьесу Колтрейна (Колтрейн! в загаженом сельском клубе провинциальной Польши! в 60-х советских годах!), ей, кажется, нравится, музыкант, такой весь из себя стиляга. Вот она в комнате самоубийцы напивается вусмерть, водкой прямо из горла. Она везде и всюду непроницаема. Она никого не винит, не клянет, и не прощает – потому, что не судит даже. Она, эта невинная девочка, встречает все, что валится на нее (от костей до попсовых пошлых танцев в сельском клубе) как умудренный опытом старик, все повидавший на своем веку. Она только спрашивает, почему ее тоже не убили (маленькой была, на еврейку непохожа, вот ее и сбагрили местному католическому священнику). И только раз дает волю чувствам перед статуей Христа – очень дешевой и некрасивой, стоящей в грязи, в центре круга, который вышагали монахини за десятки, а то и сотни лет, когда на мгновение признает, что не может дать обет. Но финал, похожий вдобавок к вышеупомянутым авторам, еще и на сцену из какого-нибудь фильма Белы Тарра (если бы Тарр снимал гораздо короче, и гораздо красивее) – в этой сцене нет никакого спойлера, если что – в финале одетая монашкой Ида шагает за камерой, машины мимо мчат по грязной дороге. Шагает так минуты три-четыре. Неизвестно, куда. Обратно в монастырь. Прочь из Польши. Куда глаза глядят. Вот что-то ее тащит просто, и она идет, и в камеру не смотрит, пока камера на нее непонимающе глядит.

Эта идущая по грязной дороге Ида, с грузом еще толком не переваренной беды, прошлого, которой свалилось на нее неожиданно, и из-за которого она набралась опыта больше, чем переспав с мужчиной – она все также непроницаема. Ты понимаешь, что ей сейчас больно, возможно, но ведь возможно и нет? Ты понимаешь, что она простила, но ведь возможно и не простила? Ты, на самом деле, ничего не понимаешь. Одно, кажется, несомненным, и это одно только можно прочитать на ее все также непроницаемом лице – лице монахини или святой – что она повидала мир, как ей советовала мать-настоятельница, она испробовала его соблазны и грехи, и этот мир ей показался и отвратительным большей частью, и, местами, прекрасным. Но ей он все равно не понравился. Она хочет к нему – к той некрасивой, грязной статуи Христа, вокруг которого нарезают круги монашки бедного полуразрушенного монастыря. И так страстно хочет, что идет, не глядя под ноги, идет по грязи, быстро, прочь от любви, костей, еврейского прошлого, Холокоста, самоубийства, поляков-антисемитов, провинциальной Польши. И почему-то понимаешь, что это не поражение ее, а победа. Ее вера вообще, и вера в лучшее, в частности, как-то соединились в одно. Вот если бы она не вернулась, потому что: я же еврейка, что делать мне среди католиков; мне не место среди тех, кто, так или иначе, причастен к смерти моих родных; бога нет, потому что не может его быть, когда было в прошлом такое; и так далее, и так далее, и так далее – вот если бы она не вернулась, потеряла бы и веру в Бога, и веру в лучшее, и даже веру в людей. Наверное. Но не факт. Все это просто мысли у тебя в голове, когда ты видишь идущую по сельской дороге Иду. Как бы она не поступила, и что бы не сделала – знаешь, она все равно святая, и все равно права.